Впервые опубликовано на
портале «ГодЛитературы».
Борис Кутенков
Свет неисправный
Михаил Гундарин, Непоправимый день — М.: Синяя гора, 2024. — 116 с.
В поэтическом сборнике Михаила Гундарина сам языковой строй выводит за границы обыденности, в тот простор семантической многоплановости, который только и свидетельствует о подлинной поэзии, — притом что здесь преобладает регулярный стих (пара верлибров — и не самых удачных — особой погоды не делают), отсутствуют форсированные приёмы. Нередко эффект достигается с помощью густого и разнообразного интертекста: так, маяковское
«я сразу смазал карту будня» превращается в
«Это я по небу пустил волну, / Обвалил сияющий потолок / До утра стаканом ловил Луну…» (налицо творческое переосмысление первоисточника — хотя бы потому, что мы узнаём здесь абсолютно индивидуальный текст без маяковского эпатажа). Мандельштамовское
«а небо будущим беременно» сочетается с отсылкой к финалу хрестоматийного стихотворения Георгия Иванова (обычно все — начиная с Дениса Новикова и заканчивая Виталием Пухановым и Феликсом Чечиком — используют в качестве межтекстового импульса начало этого стихотворения:
«А мы, Леонтьева и Тютчева / Сумбурные ученики…»). В концовке у Гундарина отражается Рыжий (
«я тоже стану музыкантом…»), но между строк при любой интертекстуальности остаётся пространство свободы — то самое, «многомерное» и «минорное». Тёмные углы, которые скорее говорят о подлинности, нежели тяготеют к сколько-нибудь однозначной интерпретации.
где небо будущим беременноа тут продлёнка третий классмы все идём тропою Риманано Риман умер не за насзазря пространство многомерноегустеет в баночке чернилвсё ассонансное, минорноекакое ты и сам любилиное только улыбаетсяне поддаётся мирный квантон с нами пьёт, грешит и каетсякак привокзальный музыкантПарадоксальным становится и упоминание шансона в довольно обыденной и узнаваемой поездной зарисовке: сначала — «голосящая дрянь», но затем переворот всех координат привычного, возможность узнать в любимой «русский шансон», но принципиально другой, с его «тёплой хрипотцой», «молодостью и отвагой». Как это сочетается — бог весть: есть что-то, естественно преодолевающее силу приёма и даже образного парадокса. Кажется, ничего обыкновенного в этой книге быть не может — устройство поэтического мышления ненатужно выводит зарисовку в мифологические координаты. Елена Ваенга съедает героев Киплинга, но в этом не видится приёмов дешёвой фантастики. Скорее — какое-то горестное поражение перед «голосящим русским шансоном»; при этом ирония окрашивает здание минорности и безнадёжности, позволяет соблюсти пропорции.
Пятую ночь поютпьяные пассажиры,Голосящая дрянь подпалила вагон.Слышать их не могу — но знаешь,ты заслужила,я буду слушать тебя,ты мой русский шансон.Тёплая хрипотца, молодость и отвага,спрятанная в рукавсемихвостая плеть.Елена Ваенга съест и Нагайну, и Нага —тогда к нам спустится бог,и мы перестанем петь.Наряду с аллюзиями есть предположительные влияния — возможно, и не закладываемые автором. Где-то ощущается влияние метареализма — «механика и оптика» Ерёменко как будто лишены его праздничного лукавства и наглядной центонности, погружены скорее в «ледяной» универсум Ивана Жданова (заключительная строфа характерна для него):
Полдень декабрьский скользит и падает,и застывает на миг в полёте —кажется, в позе крылатой статуи,но в темноте её не найдёте.Свет неисправный разъят по болтику,пусть его чинит кому есть дело.Но не механику и не оптику —корпус пустой, ледяное тело.А вот стихотворение, не избегшее (опять-таки, лишь предположительно) влияния Дениса Новикова — его «Самопал» с «нервными восьмистишиями» (определение Олега Чухонцева) вообще вспоминался при чтении нередко
микрочастицы компьютерной сажи,пачкающей лицо, —главное, что обо всём расскажет,если в конце концовв новом столетье решим присниться,выпрыгнуть из ларца,продемонстрировать кровь на лицахдемонам без лица.Впрочем, интертекстуальность — не то чтобы вторичный, но вспомогательный инструмент. Важнее само преображение реальности, для которого Гундарин использует философскую притчу. Письмо, отпущенное по водам; хлеб, приобретающий внешние свойства леопарда; люди, приобретающие внутренние свойства вымученного хлеба, — всё это в одном из лучших стихотворений книги намекает на социальность и, я бы сказал, встраивается в сюжет книги с её вынужденной, «запрещённой» жизнью. Заметим, что «мы» здесь не отталкивает, вызывая узнавание, тогда как в абсолютном большинстве стихотворений показалось бы ненужным обобщением или дидактикой.
месяц ели мокрый хлебчто отпущен был по водама потом приплыл обратномы довольны не вполнеэтим хлебным тихоходом —у него на шкуре пятнану а если утонулзначит все мы утонулихоть плавучи будто пробкино не дали нам уплытьутопили и вернулии хранят в сырой коробкеДругой жанр в этой книге — персонажные притчи (берущие надёжный источник в прозе). В приведённом ниже стихотворении стилистика Олега Григорьева (сразу приходит на память «Я спросил электрика Петрова…») сочетается с сюжетом пушкинского «Пророка»; одновременно есть отсылка к русскому юродству («почто человеческое мясо ешь»). В концовке опять появляются «ледяные погреба» — перекликающиеся с «ледяным телом», «демонами без лица», вообще с макабрическими сюжетами автора. Сильный и леденящий (слово в духе Гундарина) эффект.
Петров закончил заготовкиобыденное мороситтроллейбус двинул с остановкии не дождался, паразитПетров, зачем свои соленьяты кутал в старое пальто?из огурцов и перцев тленьяне избежал ещё никтоты скажешь плотная закруткаи ледяные погребаплывёт немытая маршруткаПетров, а я скажу судьбаХороши в книге и более «традиционные» стихи — условно, «любовная» лирика. Возможно, честностью, которая оставляет лирическое пространство в миноре, без каких-либо располагающих к оптимизму ходов (и это несмотря на иронию, что пронизывает книгу). Возможно — и даже главным образом — выдержанным в умелых пропорциях расстоянием между прозой жизни и её метафизической подкладкой, тем, что невозможно пересказать: «незначительное, розовое», «обескровленный куличик». «Несказанное, синее, нежное» — от Есенина; «Голубое и белое в си…» — от Рыжего, хотя и то и другое могло не подразумеваться: художественный универсум здесь всё равно узнаваемо гундаринский.
Незначительное, розовое,Как желе на мелком блюдце.До конца тебя использовал,Лишь потом сумел проснуться.Не моею смертью слепленныйОбескровленный куличик,С этим миром крепко сцепленный,Взятый в тысячу кавычек.Значит, зря весь вечер думал я,Что тоска моя напрасна,Что тяжёлое, угрюмоеПламя всё-таки погасло.Михаил Гундарин сегодня незаслуженно малоизвестен как поэт — эту несправедливость только отчасти компенсирует его работа как литератора (книги об Искандере, Шукшине, активная культуртрегерская деятельность). Хочется надеяться, что книга «Непоправимый день» (тавтология намеренна) поправит эту ситуацию.