Граница между длинным лиризмом и романтизированной бенедиктовщиной здесь неочевидна и тонка. Кажется, моменты, когда медийному шуму противостоят отжившие штампы XIX века и высокая парность, становятся для лирического героя контрастом задавленности. В настоящее время они создают эклектику, но мечтают о перспективах движения; иногда в них можно увидеть чающееся соединение далековатых понятий. Разные «пронзительные до слёз» символизируют неприбранную эмоцию, — в современной культуре она ассоциируется с попсой, с блатняком, с клише позапрошлого века, — с чем угодно, кроме «высокой поэзии». Возможно, их присутствие у Зиновьева внутренне обусловлено — в силе резкости контраста; Не исключено, что будущий путь развития — в их тонком встраивании в Основу образов, в сосуществовании с «медийным» фоном (либо необходимо уже совсем оглушающее читателя противопоставление), в преодолении соблазна романсовых штампов — и работа с клише отразилась в них наглядно (в том, что эта работа подразумевает и речь не идет о сбоях вкуса, не сомневаюсь).
Борьба с инерцией, попытка выхода из нее отражаются на мировоззренческом и стилистическом уровне: « череда бесконечных лакун, / тайны слова в процессе движения, / шумерийский спасительный шум / и автобус как преображенье ». Этот отрывок, как своевольно Зиновьеву, эклектичен; сложно уловить мысли, читатель бросается в разнообразие ощущений. Если «бесконечные лакуны» превосходят пределы абстрактного, то намёк на «тайны слова» уже производит из тягучести медийного света, «шумерский спасительный шум», пришедший из Мандельштама: он напоминает о его свойстве путешествовать постоянно в любых временах, мирах и культурах, существующих здесь . Целостности на уровне фрагмента не получается — но интересны сами попытки движения к ней.
Главный недостаток книги: если где-то конфликт между условными «формой» (тем, как произносится, — с безразличием) и «содержанием» (в котором иногда отражаются жутковатые вещи) становится продуктивным минус-приёмом, то, например, в «Басне» — при том , о чем говорится, — интонация отстранения, типичная для Зиновьева равнодушная перечислительность, вызывает недоумение. Налицо конфликт между интонацией и лексическим наполнением.
Небезопасный лес,
кто в этом исчезнувшем лесу
за ягодами и грибами,
с кем-то бьётся врагами,
томят обитателей слухи,
лесные и прочие духи.
Хозяева в лесу медведи,
мои соседи. Сам я, видимо, игуана,
люблю застывать неподвижно,
нирвана,
малодоходно и не престижно.
В серьезность этих слов не верится. Но и типичный для Зиновьева эффект иронии (слова «малодоходно», «не престижно» не сочетаются с эстетикой страшного леса; добродушный автопортрет «выбивает» из ощущения страшного) не доведен до убедительности. Здесь встаёт вопрос судьбы поэта, то, наконец, вообще этически желать какую-либо судьбу.
Более очевидные в смысле иронии моменты отсылают скорее к эстетике современного минимализма; В сборнике они расширяют пространство художественных возможностей:
отношения с богом под вечер,
отношения с богом с утра
Голос автора в целом индивидуален, но, кажется, здесь необходимо отстраивание от условной линии наследников Ивана Ахметьева. Да, эти сюжеты наиболее мнемоничны в жанре силы — в них обеспечивается функция запоминаемости, лёгкостью, даже легковесной цитируемости. Но в таких текстах особенно важно преодоление остроумной житейской зарисовки: она ограничивает семантические возможности слов.
В одном из безусловно удачных текстов книги («вакуум времени снова…») такие возможности налицо: разные определения Создателей («эколог», «археолог», «строитель») работают как звуковые, мелодические соединения, а их перечисление уводит в трансовое внерациональное пространство — абсолютную противоположность унылым перечислениям.
руки раскинул эколог,
местность всякой хранитель,
наоборот, методика ниппель,
только вперед, археолог
на полпути или больше,
но неизвестно что дальше
Этой неизвестности и стоит пожелать стихам Зиновьева и его лирическому герою.